Всю ночь я плакала, а когда наконец сон сморил меня, я увидела императора. Он стоял напротив меня спиной к окну в сером сюртуке и лосинах. Восковое лицо его выступало из полумрака, в глазах стояла такая тоска, что я не выдержала и закричала… Было серое утро. Полковник Пасторэ разбудил меня и торопливо сообщил, что Клеман Тинтиньи предоставил в мое распоряжение прекрасный экипаж и что мне пора выходить, как бы не было поздно.

– Ваш кучер – мой Франсуа, – сказал он, – он все знает и отвезет вас в назначенное место.

Я машинально вышла из дому. Полковник Пасторэ, помахав мне, отъезжал в своей коляске. Перед моим домом стоял отличный дормез, который предназначался мне, французской актрисе. На козлах восседал Франсуа. Тут я вспомнила о своем решении и, чтобы не возобновлять ненужных разговоров, погрузила в экипаж плетеную корзинку со своим богатством.

– Франсуа, – сказала я, – езжайте к Страстному монастырю и ждите меня у ворот. У меня остались еще кое-какие дела…

Он кивнул мне и тронулся по направлению к монастырю. «Бедняжка, – подумала я, – тебе придется ждать меня вечно!» Я осталась одна, предоставленная самой себе, и ощущение былой легкости снизошло на меня.

Дождь не прекращался. Дул промозглый ветер… Что-то изменилось вокруг, но я не сразу поняла, что это неприятельские войска оставили город.

И вот уже замаячили отдельные фигурки жителей Москвы, они вылезали на свет божий из всевозможных щелей и укрытий, их становилось больше, и они медленно, украдкой двигались в том направлении, куда ушла французская армия. Какой-то господин в помятой шинели, выйдя из ворот, тихо крикнул: «Ура!» Все молча шли, еще не совсем доверяя происшедшему. Они приблизились: господин в помятой шинели, старуха с сучковатой палкой в руке, мужик с рыжей бородой, какие-то мастеровые по виду, горничная, торговка с пустым лотком. Боже мой, какие у них были лица: желтые, отекшие, с блуждающими глазами; как они были грязны и оборванны! Я пошла рядом с ними. Мы шли медленно, почти крались, выглядывали из-за углов зданий, и новые жители присоединялись к нам.

– А французы-то тю-тю, – сказал один мастеровой, и все тихо засмеялись.

– Теперь они больше не вернутся, – крикнула я по-русски, ликуя, – я знаю! Можно не бояться… Vive Moscou [10] !

Они внезапно остановились. Кто-то спросил:

– А ты кто такая?…

– Я француженка, – сказала я упавшим голосом, – но я давно живу в Москве, и я осуждаю моих соотечественников…

– Сучка, – прохрипел господин в помятой шинели.

Они тотчас окружили меня. Они задыхались от злобы, что-то клокотало в них. Я сделала попытку вырваться из их кольца, но старуха, разевая беззубый рот и что-то крича, ударила меня в грудь палкой…

– Что вы делаете! – закричала я. – Я ни в чем не виновата! – меня схватили за волосы, кто-то бил по спине, чьи-то пальцы подбирались к горлу. – Сжальтесь! Сжальтесь! – кричала я.

Они били меня, я видела среди них Свечина и даму с громадными синими глазами. Затем что-то обрушилось, и я потеряла сознание.

Очнулась я на том же месте. Я лежала под дождем. Сначала вокруг никого не было, затем стали появляться одинокие прохожие. О, как они были невинны и кротки, как робка была их походка, как сдержанны жесты…

«Скорей, скорей, – подумала я, с трудом подымаясь, – скорей, пока они вновь не собрались в толпу!» К моей великой радости, дормез все еще стоил в условленном месте, Франсуа нетерпеливо вертелся на козлах, и лицо его выражало испуг.

– У вас было, как видно, непростое дельце, сударыня, – сказал он, оглядев меня, и тронул лошадей.

Я ехала по Москве, и слезы катились по моим щекам, и, плача среди этого смрада и пепла, среди развалин, несправедливости и тихого ликования, я поняла, что уже ничего воротить невозможно, и навсегда покинула Россию.

Часть третья

О том, что вспомнилось в преклонные лета

1

Судя по рассказам, ликование в Петербурге выглядело ленивым празднеством рядом с московскими безумствами. Нынче, конечно, все видится как бы в синей дымке, но ароматы, звуки, радостные улыбки и стенания, переливы мартовских сугробов живы в памяти. Да еще сильный дух махорки… Конечно, если бы не Свечин, я бы всего этого не запомнила. Подумать только, лишили жизни императора Павла и почти все веселятся и ликуют! Он был отнюдь не дурным человеком, но публика всегда печется о собственных выгодах, а все остальное ее мало касается. Впрочем, если уж стремиться быть.справедливой, ему были присущи и тяжелые недостатки. А кто не без греха? Я знала многих достойных людей, искренно его оплакивавших, хотя и переживших в связи с ним много печального. Я даже, помню, краснела всякий раз, как слишком громко хохотали, слишком истерически поздравляли друг друга с падением тиранства или взрывали петарды, будто сама была причастна ко всему происшедшему. Однако тиранство никому не мило, Даже такое болезненное и жалкое, ибо все устали Каждый день считать последним, устали от глупейших запретов, и мне понятны страх и негодование благо-

родных людей, не застрахованных от кнута и розги по высочайшему бзику.

И вот все высыпали на улицы Москвы, едва лишь известие до нас докатилось, и все суетились, бегали взапуски, раскрасневшиеся от мартовского морозца, и пили шампанское, а купчишки и челядь – водку, целовались взасос… Все перемешалось. А одежда была так внезапна, так неправдоподобна – снова круглые шляпы на мужчинах, запрещенные почившим императором, снова французские фраки под распахнутыми шубами, и военные все словно разом отрезали гатчинские косички, и воистину помнится, как чернели на желтом весеннем снегу то там, то здесь черные ленты с мужских косичек, похожие на мертвых птиц, как самозабвенно их топтали, пританцовывая… И сильный запах махорки, не успевший выветриться, это запомнилось.

Да, все целовались. Кто с кем. Тут уж было не до приличий, ибо безумие заразительно, как инфлюэнца, а безумие радости особенно. Я тоже сподобилась, попав в этот круговорот, и уже почти не отдавала себе отчета: зачем, почему, для чего… Сначала меня одолела пожилая дама громадных размеров, и я запуталась в ее руках, в ее шубе и оглохла от ее причитаний, хотя отчаянно старалась укрыть губы от разверзшегося влажного рта, что мне и удалось, так что поцелуй ее пришелся в щеку. Затем подкатился кавалергард и очень обстоятельно и долго впивался в меня, на мгновение отводил мою голову, разглядывал меня с восторгом слепца и спешил приложиться вновь; тут уж я была в полной его власти, напоминая самой себе тряпичную куклу, так он был силен, ловок и опытен. Я уже не могла выйти из этого заколдованного круга, что-то со мной тоже стряслось: ликовать в двадцать четыре года даже без видимых причин – всегда наслаждение. И, уж теперь точно не припомню, я переходила из рук в руки, постепенно теряя присущее мне чувство брезгливости и сливаясь со стонущими толпами, хотя машинально еще укрывала губы…

И вдруг передо мной возник молодой господин (видимо, судьба распорядилась), немногим старше меня, такой же разгоряченный обстоятельствами, всей этой вакханалией и все же показавшийся мне менее безумным, чем все вокруг. Не понимаю, что со мной произошло, но не он, а я первая его оценила, увидев его прищуренные насмешливые глаза, слегка впалые щеки и столь же насмешливые яркие губы. «Чего мне стыдиться! – подумала я с внезапным облегчением. – Уж если меня обнимали все кому не лень, даже пропахшие дегтем и водкой чудовища, пусть он целует…» И приблизилась к нему, протянула руки. Запах лаванды, молодого свежего тела, мартовского морозца – все перемешалось. Я закрыла глаза. Природной расчетливости моей как не бывало. Рука сама обхватила его шею, пальцы сами скользнули по прохладному меху его воротника… Что это было? Озорство, вожделение, каприз или глубокие предчувствия? Не знаю, но, видимо, и то и другое, в противном случае разве я устремилась бы к нему? Все длилось мгновение, а казалось – вечно. Я почувствовала, что задыхаюсь, и он разжал объятия и внезапно покраснел, наблюдая, как моя рука медленно и неохотно выползает из-под его воротника. Я покраснела тоже. Надо было кинуться прочь и затеряться в беснующейся толпе (подумаешь, катастрофа!), но ноги не слушались. Да и он не спешил. Но хватало слов, чтобы все обратить в шутку. «Возможно ли?» – со страхом и надеждой подумала я, подразумевая свое, тайное, глубоко запрятанное и единственное, как мне тогда казалось. Впрочем, нынче понимаю, что ничем не отличалась от любой мало-мальски нормальной московской– барышни, хотя и успела побывать в замужестве, печальном и несуразном, подобном пустому, стершемуся сновидению.

вернуться

10

Да здравствует Москва! (франц.)