Пряхин.

5

А в давние довоенные годы, в один прекрасный день меня осенила простая, бесхитростная мысль, способная родиться в голове человека, пришедшего в отчаяние от безуспешных попыток сорвать плод, не подымая рук, войти в дом через печную трубу. Я взялась за перо и написала своему избраннику откровенное письмо.

«Милостивый государь Александр Андреевич!

Вот уже несколько месяцев, как мы с Вами с ожесточением, достойным лучшего применения, решаем мировые проблемы, бравируя самонадеянностью в общем московском кругу. Эти словесные фехтования, может быть, и полезные для придания гибкости языку и изысканности воображению, становятся бессмысленными перед таким, как Вы, наверно, справедливо полагаете, вздором – я имею в виду тот мартовский полдень, когда Провидению было угодно увидеть Вас в моих объятиях. Я знаю, Вы не придаете этому значения, да я, пожалуй, тоже, ибо что могут значить подобные сумасбродства, вызванные отчаянием, или во хмелю, или, скажем, по случаю кончины тирана…

Сам поцелуй, конечно, не значит ничего, так, знак какой-то. Но как быть, ежели в нем открылась некая идея, которая сводит меня с ума, и с той мартовской поры я только и делаю, что стою пред Вами с поникшей головой и жду Вашего слова? Вы знаете об этом? Вы догадываетесь? Или моя сдержанность кажется вам равнодушием? Бога ради, не принимайте это письмо за стон, когда оно почти что вызов, потому что, как я поняла, мне нельзя так уж зависеть от милостей наших традиций. Надо, думаю я, пренебречь молвой и правилами поведения хотя бы настолько, насколько все это мешает разглядеть друг друга…»

Я отправила это письмо, но неужели затем, чтобы теперь, по прошествии стольких лет, досадовать на свою опрометчивость и удивляться своему упорству? Помнится тогда мне попалась на глаза или услышалась мысль о том, что завоевательные успехи Бонапарта вытекают из простого, им самим установленного правила: не тратить усилий на покорение отдельных крепостей, а добиваться общего разгрома противной стороны, и тогда, мол, оставшиеся крепости падут сами собой… Тогда эта идея, далекая, в общем, от моих собственных интересов, внезапно пронзила меня, когда я попыталась приложить ее к этой житейской ситуации. Ежели в моем завоевании, думала -я, этот хмурый господин был крепостью, то что же тогда была общая победа? Кто был мой главный соперник, покорив которого я могла бы рассчитывать на успех в частном? Уж не победа ли над собой предназначалась мне сначала? Не возвышение ли над собственным ничтожеством? Так, значит, стоит мне только осуществить эту главную победу, как самая вожделенная из крепостей падет передо мной? Ах, господь милосердный, легко ли возвыситься, стоя на коленях? Не успев отвергнуть эту непосильную задачу, я вдруг поняла, что покорение целых стран и народов, эта кровавая игра и все ее правила и ее результаты – все это ничто, легкая прогулка рядом с великими тяготами моей войны. Ведь противника покоряют из ненависти к нему и из любви к себе, а моя же война вся была из любви к нему, и я не могла причинить ему боли. Так что же труднее?…

Сразу после изгнания французов я кинулась в Москву, подхватив семилетнюю Лизу. Я думала, что российская катастрофа и все испытания примирят нас и мы, обнявшись, поплачем на московском пепелище. Но действительность оказалась суровее. Мой мимолетный супруг был еще пуще неприступен, хотя и вежлив, и даже мягок, а Лизу гладил по головке и рассматривал ее с изумлением, и на ее торопливые вопросы отвечал невпопад.

Но все это случилось потом, потом, а тут, как в сказке, из голубого конверта вылетел аккуратный листок и долго лежал на похолодевшей Варвариной ладони, прежде чем она его развернула.

«Милостивая государыня Варвара Степановна,

третьего дня за чаем в доме Улыбышевых мой сосед по столу сказал, указав на одну из присутствующих дам, что его глубоко изумляет тот факт, что молодая женщина с такими неправдоподобно громадными глазами, прелестным лицом и способностью вести разговор на равных с генералами и дипломатами, имеющая все для того, чтобы осчастливить любого из присутствующих мужчин и отсутствующих не менее, что такая женщина свободно порхает меж нами в тесной, душной и жадной на невест Москве и совершенно безнаказанно. Я ответил этому господину, что если он понимает под словом «осчастливить» известную способность именоваться супругой, вмешиваться в разговоры и рожать детей, то этим нынче мало кого удивишь, а тем более соблазнишь.

Простите великодушно, но мне показалось, что мистические наши объятия заронили в Вас бодрую веру в Провидение, пекущееся в Вашу пользу. Я, к сожалению, не мистик, а потому Провидению не слуга. Не уповайте на его порядочность – оно наша болезненная фантазия. Не скрою, мне милы Ваши глаза и Ваша манера вести словесные поединки, и более того, я испытываю к Вам нечто вроде привязанности после наших поединков, но что же за этим? Несомненно, есть какая-то тайна в Ваших калужских лесах и в Вашем калужском уединении, ибо они способствуют рождению женщин, о которых неловкие москвичи складывают восхищенные легенды… Слыхали ли Вы хоть одну из них?…»

Ну что ж, подумала Варвара, не теряя грустной надежды, вот и еще один способ фехтования. Когда б она не знала Свечина способным улыбаться, она б, наверное, утратила веру в успех. Ее, наверное, оттолкнуло бы это каменное бесстрастие. Но она видела однажды, как он улыбнулся, будто украдкой, будто стыдясь, и краска проступила на его впалых щеках. От этого он выглядел беспомощным и домашним и нуждающимся в ее опеке; из улыбки проступил он сам, заслонив на мгновение привычный автопортрет, писанный тусклыми красками.

Собравшись с духом, обмакнув отточенное перо в чернила, усевшись поудобнее за маленьким столом перед большим овальным зеркалом, взглядывая на себя время от времени, откидываясь на мгновение и снова устремляясь вперед…

«Милостивый государь Александр Андреевич!

Я пропускаю мимо ушей Ваше ироническое замечание относительно смысла слова «осчастливить», ибо склонна считать союз двух людей средством взаимного спасения. В Вашей иронии сквозит страх, Вы боитесь, как бы я не оказалась права, а тогда грош цена Вашей независимости, ведь придется, хочешь не хочешь, маршировать под дудку этого самого, презираемого Вами Провидения. Я вижу это с калужской лесной зоркостью, поверьте… Что же до моих особых внешних признаков, о которых Вы упоминаете, должна покаяться, что я, в общем-то, заурядная женщина, и единственное, чем могу похвастать, пожалуй, особой интуицией, во всяком случае, более изощренной, нежели Ваша, мужская. Что это мне дает? Уверенность в своих притязаниях. Чего же больше?…»

Она, как дурочка, хвасталась своей интуицией, к услугам которой до той поры всерьез не прибегала, хвасталась, понимая, что это слишком сомнительный аргумент в таком побоище. Варвара гляделась в зеркало, она была все та же, если не считать смутного сомнения в своих глазах.

Переписка затягивалась, грозя превратиться в пустую привычку. Мне было позволено отвечать, не более того. Я хваталась, словно за соломинки, за случайные, редкие, трогательные детали его писем, но тут же следовал выпад, за ним укол, другой – и мои иллюзии разрушались снова. Катерина заметила, что я сохну. Я и впрямь сохла, дожидаясь очередного письма, обдумывая ответ, терзаясь отсутствием перспектив. Получалось несколько одностороннее избиение. Избивали меня. Не то чтобы я не отвечала, как следовало в моем положении. О, мои выпады были не менее молниеносны, а уколы не менее проницающи. Но что было в них проку, если не поединок был моей целью и если цель моя тускнела и отдалялась?

Уже кончалась осень, попахивало снегом. Бедный Николай Петрович не знал, что ему предстоит, и красовался, наезжая в Москву, в гостиных. То там, то здесь возникала его гигантская фигура, его круглое лицо а ля Петр Великий, звучал его приглушенный бас, а глаза расточали тепло и дружелюбие. Однажды я даже подумала, разглядывая своего калужского соседа, что это уютное военное чудище, обреченное на скорую гибель от бомбы или пули, не стало бы тратить усилий на подобную переписку. Приглянись я ему, взял бы на руки и унес… да только куда? На поле брани, в пороховые утехи? В казармы к своим мушкетерам? Уронил бы на бивачную солому?… Мне однажды показалось, что он обратил на меня внимание, даже не сводил глаз, будто оловянный солдатик, но я не придала тому значения, ведь не он владел моими помыслами. Иное дело мой Свечин, думала я, весь загадка, весь тайна; его слова, его поступки, каждый жест, относящийся ко мне, его малодоступность, думала я, и то, как он умеет сохранять достоинство без чванства, и то, как он ускользает из моих объятий (разве это не повод для отчаяния?), впрочем, точно так же, как в марте у Чистых прудов… Уж не женщина ли на моем пути? Так однажды подумала я, но слухи, обстоятельства, догадки к тому не сходились, да и опекающая меня Катерина, зоркая, как ястреб, успела шепнуть, что Свечин, мол, появляется в обществе из-за меня, этот самый генеральский сын, засидевшийся в архивных юношах, и что она это видит, это несомненно… «Он тебе безразличен, верю, верю, радость моя, но ты ему… ты приглядись, приглядись…» Я приглядывалась. Он, видимо, настолько привык к нашим словесным ба-халиям, что начал испытывать в них потребность. Слова, слова, слова… А я-то ждала, когда он меня обнимет, вот и все.